Некоторые члены академического сообщества, такие как Эдвард Уилсон и Алекс Розенберг, действительно утверждают, что со временем все области исследования, включая и гуманитарные дисциплины, не просто объединятся с наукой, но будут ей поглощены. Философ Джулиан Баггини доказывает бессмысленность такого поглощения: «К примеру, история, возможно, в конечном итоге определяется не чем иным, как движением атомов, но невозможно осмыслить битву при Гастингсе, исследуя взаимодействия фермионов и бозонов».
Это обвинение несправедливо. Ни от одного ученого я никогда не слышал, что знание физики элементарных частиц помогает разобраться в истории. (Разумеется, многим из нас кажется, что, если бы мы владели недоступным идеальным знанием о каждой частице во Вселенной, мы могли бы, в принципе, объяснить любые макроскопические события.) Куда более распространенное утверждение таково: многие гуманитарные области, включая политику, социологию и литературоведение, можно было бы улучшить знаниями из эволюционной биологии и нейробиологии. И в самом деле, стоит ли в этом сомневаться? Неужели ни в одной из этих областей нет места эмпирическим исследованиям – неужели нельзя узнать ничего нового о человеческой психологии, если рассматривать ее как в том числе продукт естественного отбора?
В самом деле, археология, история и социология – даже библейские науки – все больше информации получают из современных естественных наук. Активно защищая эту тенденцию, Стивен Пинкер описывает многие другие области, которым более строгий, научно-ориентированный подход пошел на пользу. Так, сегодня эволюционная психология стала полноправной областью психологии, статьи в лингвистических журналах чаще опираются на строгие методологические исследования, а наука о данных обещает извлечь новую информацию из экономики, политики и истории. Естественно, некоторые попытки приложения науки в этих областях окажутся плохо мотивированными или дурно выполненными, но это не проблема науки как таковой, а лишь результат неверного ее применения. Вероятно, ученые-гуманитарии не хуже естественников способны распознать плохо спроектированный эксперимент, некорректный анализ данных или необоснованные выводы. И я уверен, что почти все ученые согласны с Пинкером в том, что наша надежда помочь коллегам-гуманитариям – это «не империалистическое желание оккупировать гуманитарные владения; естественные науки обещают обогатить и разнообразить инструментарий гуманитарных наук, а не стереть их с лица земли».
Что до утверждения о том, что только естественно-научные вопросы заслуживают обсуждения, то я встречал сотни ученых, и никогда не слышал, чтобы кто-нибудь из них говорил что-нибудь подобное. Ученые, как все люди, могут зазнаваться и говорить только о своей работе, но то же можно сказать о писателях, художниках и историках! Тем не менее наука способна внести свой вклад в исследование гораздо более широкого круга вопросов, чем нам кажется, включая те, что связаны с историей, политикой, источником художественного вдохновения и вопросами морали. В конце концов, если вы поддерживаете смертную казнь, потому что считаете ее сдерживающим фактором или уверены, что некоторых преступников невозможно перевоспитать, то эти точки зрения можно подтвердить – или опровергнуть – эмпирическими наблюдениями.
По мере того как мы все больше узнаем о себе посредством изучения эволюции, психологии и нейробиологии, для научного исследования открывается все больше областей гуманитарного знания. Иан Хатчинсон упускает из виду важный момент, когда заявляет, что красота и эмоциональность недоступны науке (разумеется, обвинения в сциентизме часто исходят от верующих):
...Представьте себе красоту заката, справедливость судебного приговора, сострадание медсестры, драматизм театральной постановки, глубину стихотворения, ужас войны, эмоциональное воздействие симфонии, значительность истории, любовь женщины. Что из перечисленного может быть сведено к четкости научного описания?.. Наука этим не занимается. Она просто не способна работать с подобными вопросами.
Не так быстро. Я убежден, что когда-нибудь исследования в области неврологии, генетики и теории познания помогут нам разобраться, почему одни произведения искусства нас трогают, а другие – нет, почему одни люди сострадательны, а другие – не особенно, почему закаты и водопады кажутся нам красивыми, а пустоши – отталкивают. Часто можно слышать, что любовь – это «химия», но это не просто метафора, ведь известно, что сильные эмоции, которыми сопровождается любовь, – порой граничащие с безумием – поддаются научному анализу. Не исключено, что когда-нибудь мы сумеем измерить интенсивность (и даже наличие) любви при помощи нейробиологии и биохимии. Возможно, до этого момента пройдет не один десяток лет, но я уверен не только в том, что такой день наступит, но и в том, что это не помешает поэтам и композиторам сочинять оды любви.
Помимо морали, существует множество других вопросов, достойных обсуждения, которые в конечном итоге решаются предпочтением. Как уравновесить работу и игру? Какой живописец лучше – Тёрнер или Ван Гог? В какой журнал послать свежую статью? Я постоянно обсуждаю с коллегами-учеными подобные вопросы. Представление о том, что мы пренебрегаем ими, не стоит ломаного гроша; даже зная заранее, что объективных ответов на них не существует, мы все же можем почерпнуть кое-что из обсуждения.
На самом деле сциентизм – просто чепуха, солянка из самых разных обвинений, которые в большинстве своем или неточны, или излишне раздуты. Как правило, статьи с критикой сциентизма не только не убеждают читателя в том, что он опасен, но даже не приводят убедительных его примеров. Получается, как пишет Дэниел Деннет, что сциентизм – это «совершенно неопределенное понятие. Он означает просто науку, которая тебе не нравится». А почему она кому-то не нравится? Некоторые гуманитарии опасаются (мне кажется, неоправданно), что естественные науки заслонят их дисциплины, сделают их старомодными, а религиозные верующие действуют под ложным впечатлением о том, что разрушение естественных наук каким-то образом возвысит религию.